Ехать к человеку, а не в город

Ехать к человеку, а не в город

23 Июля 2014

Любите ли вы путешествовать? Я скажу: «да», вы скажете: «да», допускается, что кто-то окажется в воздержавшихся, немногие ответят отрицательно. Но когда точно этот вопрос прозвучал в одном из интервью с Галиной Георгиевной Туз, она совершенно точно объяснила, почему, как и куда: «Путешествовать-то люблю, но не доверяю себе в этом деле. Слишком нервная. Слишком напрягаюсь в присутствии незнакомых людей в купе, например. А потом я поняла, что мне интересно ехать к человеку, а не в город». Сегодня в День рождения эссеиста, публициста и литератора Галины Туз, по примеру, мы предлагаем отправиться в путешествие к человеку и познакомиться с новым эссе «Отравленные стрелы с пестрым опереньем», которое вошло в новую книгу автора «Синекура для Ягуара». А путешествовать, как точно подметил Эрнест Хэмингуэй, нужно только с теми, кого любишь, поэтому делитесь своими книжными открытиями с любимыми и держитесь правильного курса!

ОТРАВЛЕННЫЕ СТРЕЛЫ С ПЕСТРЫМ ОПЕРЕНЬЕМ

    «Беру свои слова обратно!». Смешные, право… Взять свои слова обратно нельзя, они навсегда остаются с теми, кому предназначались – и плохие, и хорошие, добрые и злые, ласковые и жестокие. Они всю жизнь со мной и во мне – и тем, кто их произнес, уже не отменить этого. Они гуляют сами по себе, как киплинговская кошка, которая в оригинале, оказывается, была котом. Да в жизни ведь так сплошь и рядом: мы считаем человека мягким, по-кошачьи пластичным, податливым – податливость вызывает желание давить, – но осуществляя его, мы натыкаемся на стальную мощь характера, и пусть вас не обманывает кроткое выражение лица и мечтательная улыбка. В этом случае поможет, опять-таки, только слово – правильно и вовремя найденное, – тогда человек берет тебя за руку и ведет – или ведется, может, даже водится с тобой, как с козлом, которого хозяева в стародавние времена водили по дворам – в гости к козам (а для чего же еще нужны козлы?). Правда, нередко и козлом, и его хозяином выступаешь ты сам – амбивалентность, так сказать, альтер-эго – ты сам себе писатель и читатель, да еще и критик где-то поблизости ошивается, хочет вступить с вами в тройственный союз: то ли европейские Германия, Италия, Австро-Венгрия, то ли ацтекские Теночтитлан, Тескоко и Тлакопана. В моем случае скорее второе, чем первое, потому что как ни были бы милы моему сердцу устоявшиеся ценности цивилизованной Европы, а ведь тянет все время куда-то вглубь времен, в Месоамерику, где Уицилопочтли и Кетцалькоатль – колибри юга и пернатый змей – летают себе безмятежно в общих небесах, не ведая тленных страстей человеческих. Ну и я айда с ними. Полетаем.

    И полет не заставил себя долго ждать. Впервые это случилось со мной в городе Орле. Как потом оказалось, Орел возник в моей жизни не просто так, а как символ всего того, что покажется мне потом самым важным: символ высоты, освобождения от уз, символ пространства и света.

    Я вдруг очутилась под потолком нашей коммуналки, населенной веселой молодой интеллигенцией, не сильно присматривающей за своим трех-четырехлетним потомством. Мои летучие экзерсисы никого не удивили, потому что остались незамеченными, и я болталась под потолком, сколько мне влезет, при этом определяя в рифмах наземную устоявшуюся жизнь, только-только открываемую мной: «Дверь на замке, мама на работе, посмотри-ка, папочка, лягушка в болоте». Лягушкой и ее болотом я особенно гордилась, потому что высмотрела зеленую пучеглазку прямо под крыльцом нашего дома, а болото было моей поэтической находкой, к тому же, слово «лягушка» было использовано за его собственную красоту, а не за красоту подкрылечного существа, откуда оно взирало на меня довольно, надо сказать, злобно. Но зло казалось мене унылым, постыдным и, в конечном счете, не заслуживающим моего внимания делом. Хочешь злиться? – злись. Эта примиренческая позиция еще не раз спасала мне если и не жизнь, то нервы точно. Я философски рассуждала, что бабулька, использовавшая листики с моими, посвященными ее внуку стихами, по тому назначению, которое не принято обсуждать в подробностях в приличном обществе, в конце концов, облагораживает этим саму себя. Мне же и моим стихам ничего не сделается – мы выше этого, мы летаем. Та же бабулька, выгнавшая меня из своего дома, где с ее внуком мы сидели при свечах, читая друг другу те самые стихи, наказала в конечном итоге опять-таки саму себя: внук, изуверившись в добродетелях человечества в лице собственной бабули, ступил на скользкую дорожку и ничего-то на ней не надыбал – как известно, скользит лед или грязь – там не растут ни цветы, ни даже мухоморы, и бабушке в художественном училище, откуда выперали ее внука, сказали: «Вы воспитали подлеца». Впрочем, это было гораздо, гораздо позднее моей лягушки и моего орла, это было время лиловых стихов – цветов бессмертника, которые вот так и остались засушенными в тетрадках на всю жизнь:

    «Лиловые стихи,
    цветы бессмертника.
    Ни солнца, ни стихий –
    В них грусть безмерная…»

    Или:

    «Разве это непоправимо?
    Не поправишь, ах, не поправишь!
    И как будто до рук любимой,
    Ты дотрагиваешься до клавиш…»

    Или:

    «Твои слова – отравленные стрелы с пестрым опереньем,
    а рот – твой лук.
    Мои слова – твоей крадутся тенью
    меж клумб и луж…»

    Во-во, именно что отравленные стрелы с пестрым опереньем, хорошо, что я вовремя это поняла, ну и продолжила свои полеты, хоть и не такие радикальные, как под потолком коммуналки. Орлы и индейские кетцали (тоже, между прочим, пернатые, не живущие в неволе – не стрелы, птицы «с пестрым опереньем») остались летать без меня, а я нацелилась на иные миры. В иных мирах было пустынно и холодно, хотя места, вроде как, были знакомые. «У-у-у, как тут пустынно и холодно», – думала я, жалея и желая вернуться туда, где леталось так весело и беззаботно. Но нет. У иных миров – иные двери, которые выводят в иные пространства. Чтобы вырваться из этого круговорота иных в природе, пришлось, как Белому Кролику, который, как известно, не приспособлен для лазанья, взяться зубами за карниз, установить задние лапки и… очутиться в одном странном местечке, получив, вместо той же Алисы, ответ на ее вопрос: «А почему это место – очень странное место?» – «А потому, что все остальные места очень уж нестранные».

    Странное место, естественно, было населено странными существами: один круглый, как шар, апологет смеховой культуры, шептал девушке на ушко фривольности на французском. Другой, сумрачный, как горец-разбойник, которым он, в конце концов, и оказался, ловил зазевавшихся бабочек с расписными крылышками, еженощно пополняя свою коллекцию и крышки эти им обрывая. Третий, длинный и карандашеобразный, перманентно пытался повеситься на коридорных часах, выжидая при этом хоть чьего-нибудь дефиле поблизости. Я ходила меж странными существами как тень, с восторгом и изумлением вертя головой. Я терялась в этом хаосе продвинутых и задвинутых, я пела, но молча, я плясала, но неподвижно, дикие волны дикого океана выносили меня то на мертвый берег, то закручивали, как в кусок лаваша, в свои воды, зажимая в кулак так, что ни пискнуть.

    Меня проклинали и надо мной смеялись, душили в объятьях и подвергали остракизму – я пенилась, как бокал шампанского, умирала на том берегу от истязающей саморефлексии, из-за этого часто бывая нахальной и называя имена, которые нельзя произносить вслух. От нелепости собственного существования. От любви и боли.

    А потом вокруг меня захлопали новые крылья, и я вспомнила о своей лягушке, которую в одной горской сказке орел утащил в своем клюве под небеса. Она гордилась, что выбрали именно ее, и кричала своим подружкам с высоты птичьего полета над Мексикой: «Выходите замуж только за благородных!». Египетские божества с лягушачьими головами стояли вокруг меня, крепко держась за руки и отделяя от хаоса бытия: Бесконечность, Вода, Темнота и Воздух. Однако эта защищенность в конце концов обернулся выморочностью, так часто бывает, когда пытаешься избежать своего предназначения. И люди-лягушки ушли. Под ручку с орлами, львами и почему-то волоча за собой мою пишмашинку. «Не расстраивайся, Галка, – сказала мне моя умная подруга. – Просто творчество у тебя перешло в другое русло». И я стала писать от руки. От глаз, головы и души. Глаза усматривали разное. Неверный свет, например. Шагать в неверном свете было неверным шагом, да что уж там – летать я немножко разучилась. Вернее, даже не так. Просто я решила, что негоже мне болтаться одной в пустоте, когда тут такое творится. Я надела пиджак цвета фуксии, а под него – черную рубашку, и пошла в гости к художнику, который свои картины не писал, а лепил. Мне сказали: «Тоже мне, надела пиджак цвета фуксии, а под него черную рубашку! Да разве художнику угодишь?». В мастерской на полу лежал холст, по которому ползал художник, выстраивая свою картину в цветах «фуксия плюс антрацитовый», и я вспомнила, что чёрными узелками в своих узелковых записках инки обозначали время, а «едва красными» – военные потери. То есть, мы с художником независимо друг от друга настроились на философский лад. Потери потерями, но время сделает их историей – сделает безболезненными и вызывающими лишь узкопрофессиональный интерес гуманитариев. Философский же лад отсылал нас к философам Месоамерики, которым вменялось в обязанности создавать песни и поэмы, вкладывая в них свои знания, учить этому других, ну и рисовать к тому же на всякие приличествующие времени темы. Трудно быть философом, ей-богу, трудно удержаться на этом остро отточенном краешке бытия и не свалиться в пропасть лжи, абсурдного желания богатеть, не считаясь ни с чем, а пуще всего – хлада души, который, как известно, суть порождение всех человеческих пороков.

    Мы с художником обнялись и заплакали над его картиной, вылепленной умелыми руками, не чета моим, которые только и способны, что нажимать на кнопки клавиатуры… пишмашинки… держать ручку… карандаш… какое-нибудь там перо и никогда, никогда не брать свои слова обратно.

    вернуться к списку новостей